Исторический форум (форум по истории)

Добро пожаловать, Гость. Пожалуйста, выберите Вход или Регистрация

 
Исторический форум
  Главная Правила форума СправкаПоискУчастникиВходРегистрацияОбщее сообщение Администратору форума »» переход на Историчка.Ru  
 
Переключение на Главную Страницу Страниц: 1
Печать
Система воспитания русского православного духовенства (Прочитано 13807 раз)
Беляков
ReadOnly
+++
Вне Форума



Сообщений: 184
Пол: male

МИЭМ
Система воспитания русского православного духовенства
16.08.2017 :: 01:11:30
 
          Записки Д. И. Ростиславова
          профессора СПБ. Духовной академии.
          18 февраля 1877 г.

          Глава XV.

О том, где, кто и как нас учили и надзирали за нами в Касимовском приходском
духовном училище.

Приступая к описанию моего учения в этом училище, нужным нахожу предварительно
немного поговорить об училищном доме. Он расположен был на углу обширной площади
и одной из улиц, имел довольно обширный двор, обстроенный почти со всех сторон
большим, главным, так сказать, корпусом, двумя флигелями, конюшнею, каретным
сараем, банею, ледниками и пр. По носившимся тогда слухам, он прежде принадлежал
покойному священнику Успенской церкви и будто бы нашим смотрителем, при помощи
какого-то мошенничества, отнят был у жены покойника, жившей по соседству с
училищем в домике, на двор которого от нас была калитка, показывавшая, что оба
дома принадлежали некогда одному хозяину. Слух этот подтверждался
снисходительностью, которую выказывал наш смотритель к соседке-попадье. Он, как
увидим после, был человек гордый, самолюбивый, пользовался большим уважением и,
по русской поговорке, никому не позволял ступать себе на ногу. А между тем
старуха-попадья, встретится ли с ним, увидит ли его на крыльце своего домика в
училищном дворе, принималась громко называть его разбойником, грабителем,
мошенником, напоминала об отнятии у нее дома; это мы слыхали иногда целым
училищем, и достоуважаемый отец протоиерей смиренно переносил все эти
ругательства.

Большой дом занят был квартирой смотрителя; каждый флигель состоял, если просто
выразиться, из двух изб, отделявшихся друг от друга большими сенями с одним или
двумя чуланами. В одном флигеле помещались высшее и низшее отделения, а в другом
приходское училище и кухня. Аудитории наши не отличались изящною отделкою. В
каждой из них близ самой двери стояла голландская кирпичная печь, даже никогда
не белившаяся; на стене, противоположной с дверью, висела плохенькая зачерневшая
икона, под которою гвоздочками прибиты были список учеников класса и перечень
праздников, в которые не должно быть ученья. Ко всем стенам приделаны были
лавки, какие обыкновенно находятся в деревенских избах, так что сами учителя
сиживали не на стуле, а на лавке. Перед ними стоял, разумеется, столик, а для
учеников вдоль двух продольных сторон избы находились столы, но не той формы,
какая принята для учебных заведений, а столы из трех скрепленных между собою
толстых досок и утвержденных на четырех толстых ножках; все это было самой
простой, грубой работы. Одна часть учеников сидела на лавке вдоль стены, а
другая на скамье, стоявшей по другую сторону стола; последние спиною к средине
класса и к учителю. Случалось, впрочем, что скамьи иногда не было; тогда
некоторым нужно было стоять. Случалось также, что для половины или значительной
части учеников не доставало и столов, тогда они сидели на лавках, а если нужно
было что-нибудь писать, то становились на колена на пол и, обратившись лицом к
лавке, клали на нее бумагу.

Нечистота в наших аудиториях доходила чуть ли ни до самого крайнего предела. Я
даже не припомню, чтобы полы в них хоть когда-нибудь мыли. Между тем, каждый из
нас на своих ногах приносил в класс или пыль, или снег, или уже готовую грязь;
все это, разумеется, оставалось главным образом на полу, утаптывалось нашими
ногами, постепенно наслаивалось, и составляло, так сказать, особую покрышку
сверх пола, на которой по местам возвышались затвердевшие бугорки из грязи. Если
же время было сырое, то составлялась более или менее густая грязь, пол делался
скользким, так что, разыгравшись, мы падали прямо в классическую грязь, которую
с пола ни смыть, ни даже соскрести не было возможности. По лавкам и столам мы
ходили теми же самыми ногами, которые и на улицах и в классе были загрязнены. От
этого, садясь на лавку или опираясь руками на стол, бывало рискуешь замарать
свое платье. Стены и потолок не были конечно столько же грязны, как пол, но и не
могли назваться чистыми. На них ложилось множество пыли; но у нас прибавлялся к
ней особый элемент. Когда классы были холодны и мы нагревали их своим дыханием,
то водяные пары на потолке и стенах осаживались мало помалу и составляли капли.
Часть этих капель с потолка падала на нас, а другая оставалась там и, смешавшись
с пылью, составляла особого рода мастику, которая, просохнув, покрывала потолок.
На стенах происходило то же самое, с тем только различием, что капли не падали
на нас, а, соединившись между собою, текли вниз, отчего стены разрисовывались
затейливыми иероглифами.

Описание мое прилагается ко всем классам, но приходское училище имело еще
некоторые особые качества. Здесь дверь плохо притворялась и была с порядочными
щелями; наружный холодный воздух, втекая чрез них и смешавшись с менее холодным
комнатным, производил близ двери нечто вроде тумана. Пол был еще чернее, нежели
в прочих классах от кухни, имевшей общие сени с классом. Кроме того, некоторые
половые доски в классе по местам сгнили и проломились, так что чрез
составившиеся отверстия мы могли спускаться в подполье. Классы не имели
каменного фундамента, и нижние бревна их лежали на столбах в порядочном
расстоянии от земли. На зиму они обваливались, так называемыми завальнями, но
летом завальни отбрасывались, и таким образом оставалось свободное пространство,
чрез которое открывалась дорога в подполье. От этого в приходском училище можно
было, спустившись сквозь отверстие в полу в подполье, выйти на площадь и после
прогулки возвратиться тою же дорогою в класс.

В этой-то аудитории помещались и первый и второй класс приходского училища, хотя
каждый из них должен был существовать отдельно от другого и иметь особого
учителя. Но в нашем училище было не одно это отступление относительно учителей.
По уставу их должно было быть шесть: два в высшем, два в низшем отделениях
уездного училища и два в приходских классах; между тем как всего было только три
учителя и четвертый смотритель, который впрочем считался преподавателем одной
географии. Такая экономия в учителях не влияла на экономию в деньгах; жалованье,
следовавшее шести учителям, разделялось между тремя и смотрителем.

Описавши классические комнаты, теперь приступлю к описанию людей, которые в них
временно помещались; начну с должностных лиц, которые разделялись на два
разряда: низший и высший. К первому принадлежали авдиторы, цензора или старшие и
дневальные из учеников, а ко второму смотритель и учителя.

В то время, как я поступил в приходское училище, на оба его класса было только
два авдитора: Соловьев и Веселкин. Обязанность их состояла в том, чтобы узнать,
каково приготовлены мальчиками уроки; это выражалось техническим словом слушать
или прослушать, слушаться или прослушаться. Хорошая или дурная подготовка урока
отмечалась в нотате. Это была тетрадка в лист или два: на первой ее странице
красовались крупными буквами слова: нотата учеников такого-то отделения или
класса за такой-то месяц или треть; авдитор такой-то и такой-то. На следующих
страницах писались имена и фамилии учеников; и против каждого из них на двух
страницах квадратики, в которых авдитор отмечал степень знания или незнания
уроков учеников. В приходском училище мы латинского языка вовсе не знали, и
только к концу второго года нас учили читать по латыни и еще начаткам
грамматики, а между тем, по заведенному издавна обыкновению, отметки делались
начальными буквами латинских слов, которые мы произносили по-своему. Знаки эти и
слова были следующие: sc - sciens (знающий), nc - nesciens (ничего не знающий),
nt - not totum (знающий часть урока), nr - non recitabat (отказался или не успел
прослушаться), er - errans (не твердо знающий); кроме того, были еще отметки: ag
- aegrotus (болезнь), ab - absent (не пришел в класс по лености, или по
неизвестной какой причине). Но мы эти слова произносили: ссиенс, нессиенс,
нонтот, нонресценс, еранс, егер; только один absens был выговариваем правильно.

Авдиторы, будучи такими же мальчиками, как и прочие ученики-дети, не имели
никакого педагогического такта. Для них знать урок то же значило, что прочитать
его слово в слово, без всяких опущений и прибавлений; прочитавший таким образом
был ссиенс. Но если мальчик что-либо пропустит, прибавит, заменит одно слово
другим, совершенно с ним сходным, напр. вместо итак скажет следовательно, или
есть вместо находится; если в перечне слов, помещенных в каком-либо правиле или
исключении из него, перестановит их, напр. вместо шея, верея прочитает: верея,
шея, то уже он еранс. Авдитору можно было даже знающего записать незнающим,
потому что учителя большею частью считали необходимым иметь к ним доверие и
поддерживать их авторитет. Если бы ученик, который записан нонтот, еранс,
нессиенс, и прочитал хорошо учителю урок, то авдитор в свое оправдание
говаривал: да он после уже выучил, а когда я слушал его, он не знал; и
оправдание это принималось без апелляции, но отметка в нотате оставалась
неизменною, и если подобные повторятся на неделе раза три, то ученик будет
все-таки ленивым и его не только поставят на колени, но даже и высекут. С другой
стороны, если учитель, прослушивая сам учеников, найдет, что какой-нибудь ссиенс
не знает урока, тогда и авдитору достанется; может быть, иногда ученика и
простят или легко накажут, но большею частью велят высечь; а авдитора почти
всегда секали на славу, только не те ученики, которые у него слушались, а
другие; да и учитель, опасаясь, чтобы не было пристрастия, строго сам следил за
сечением и при малейшем послаблении покрикивал на секущего; иные же учителя сами
брали в руки лозу и стегали ею виновного ученика. Авдиторы, понимая и свои права
и опасности, им грозящие, были не только чрезвычайно придирчивы, но и требовали
от своих подчиненных вознаграждения за свои труды. Принесешь ли в класс ломоть
хлеба, пышку или купишь калач, гречушник и пр., надобно непременно поделиться с
авдитором; он и сам подойдет и попросит, но лучше уж подойти к нему и угостить
его без просьбы. Иначе услышишь:

- Эй смотри, брат; ты знать меня не хочешь; припомню тебе.

Если же кто ничего из снеденного не носит в класс, то ему напомнят о его
невнимательности к начальству:

- Ты, брат, давно уж мне ничего не давал, вот я поддену тебя; узнаешь меня.

А то, не говоря ни слова, начнет писать еранс, нонтот, хотя бы мальчик и знал
урок, и в этом случае, как я уже сказал, последствия бывали неприятные. Чтобы
отомстить за невнимание к себе, авдиторы употребляли и экстренные средства.
Обыкновенно положено было слушать только прежде, нежели звонок пробьет. Теперь
авдитор подходящему мальчику говорит:

- Погоди, я сейчас тебя прослушаю.

А между тем время уходит и вот зазвенел колокольчик, - тогда и пишется
нонресценс. В других случаях, когда мальчик задумался, заигрался, или занялся
зубрением урока, авдитор подбегает к нему сзади, берет его за плечи и говорит:

- Ну, читай скорее, читай, вот скоро звонок.

Мальчик от неожиданности не вдруг припомнит первые слова урока, остановится на
минуту, а авдитор, обратившись к окружающим, скажет:

- Вот, братцы, смотрите, ничего не знает, - и пишет нессиенс.

По всем этим причинам мы, бывало, прихаживали как можно ранее в класс, за час,
даже за полтора часа до срока, чтобы успеть прослушаться, а потом до самого
нельзя боялтсь и старались всеми средствами умилостивить авдитора; а он, понимая
свою важность, мог тиранствовать над нами.
Наверх
 
Беляков
ReadOnly
+++
Вне Форума



Сообщений: 184
Пол: male

МИЭМ
Re: Система воспитания русского православного духовенства
Ответ #1 - 16.08.2017 :: 01:12:25
 

Другая начальственная должность в каждом из классов духовных училищ была
должность цензора или старшего. Для нее избирался самый лучший, первый ученик,
но иногда не лучший, но зато здоровый и сильный молодец. Это было нечто вроде
гувернера или помощника инспектора. До звонка ученики большею частью мало сидели
на своих местах, а ходили по свободным местам класса, бегали по партам;
слушались у авдитора, играли, шумели и пр. Впрочем и тут придирчивый и
осторожный старший имел право усмирять слишком уж разрезвившихся своих
сотоварищей. Но вместе со звонком, возвещавшим казенное начало класса, власть
цензора являлась во всей своей силе. Заслышав его, он важно и громко кричит:

- Эй вы, по местам! Что же не садитесь? В записку запишу.

Запискою назывался небольшой клочок бумаги, в которую вписывались имена и
фамилии тех учеников, которые оказались виновными в каком-либо проступке, напр.:
шумели, подрались, убегали из класса, оказали неповиновение старшему, и пр.
Начинались обыкновенно они крупными словами: ученики такого-то класса, потом
писались имена и фамилии учеников, а внизу описывался их проступок; напр.
относительно шумевших писали так: сии ученики шумели, или очень громко шумели.
Если же кто-то отличался особенною шаловливостью или повторил свой проступок, то
под его фамилией проводилась черта, или две и три, - это называлось подчеркнуть.
Ученики, заслышав грозное: запишу в записку, старались поскорее занять свои
места. Старший в это время большею частью стоял на своем месте или похаживал по
классу, посматривал на всех, на того прикрикнет, тому пригрозит, а случалось, и
потреплет за волосы или сделает какую-либо другую ручную расправу. Когда уже все
утихнет, старший все-таки посматривает на своих подчиненных; при строгой
дисциплине считалось преступлением не только шептать с соседом, но даже минами и
жестами переговаривать с кем-либо, даже повертываться на своем месте.

- Эй ты, что ты там вертишься, или шепчешь; вот я тебя сейчас в записку.

После звонка никто из учеников не смел выходить из класса без дозволения
цензора, который следил, чтобы отпросившийся отпросился в свое время. Даже и при
учителе надзор старшего не прерывался; заметив какую-либо неисправность или
неприличие, он сейчас о том докладывал учителю. Нами командовал сначала
Соловьев, а потом Добромыслов; они случайно соединяли оба качества, необходимые
для старших, т. е. превосходили нас по успехам, по росту и силе.

Авдиторы и цензоры избирались на неопределенное время и увольнялись от своих
должностей по каким-либо причинам, которые показывали их неспособность. Кроме
этих двух аристократических должностей, была третья - плебейская, которую
исправляли по очереди все ученики, кроме высших должностных лиц; это должность
дневального. Он обязан был запирать класс и держать ключ у себя в то время,
когда ученики не сидели в классах. Поэтому утром и после обеда он должен был
приходить в училище ранее всех, чтобы ученикам не приходилось стоять в сенях или
на дворе. Отступление от этого закона, особенно очень значительное, влекло за
собою не только неудовольствие от товарищей, но и наказание от учителя. Затем с
вечера, или по утру, но во всяком случае ранее прихода учителя дневальный обязан
был заготовить достаточное количество розог. В благоустроенных, так сказать,
училищах, но очень немногих, розги запасались служителями преимущественно на
кухне, соблюдались у них и забирались в класс, смотря по надобности, и потом
опять относились к служителям, которых усмотрению предоставлялось обсудить,
можно ли было их еще назначить для нового употребления. У нас все лежало на
дневальном, и если он не приготовлял розог, понадеявшись на то, что учитель
никого не высечет, или розги окажутся в недостаточном количестве или с
качествами, несоответственными их специальному назначению, тогда дневальный был
почти всегда наказываем и очень больно.

Розги же у нас большею частью состояли из гибких, не очень тонких, но и не
толстых ветловых или березовых прутьев; отдельно по одному их не употребляли для
сечения, разве только иногда ветловый, но уже довольно толстый прут, и то для
маленьких мальчиков, шел за лозу; обыкновенно же связывали пучок из нескольких,
никак не менее 3-х. Догадливые учители приказывали связывать пучки только вверху
- на конце, где их брали в руку. Это делалось с особою целью. Когда нужно было
сечь, то лозу расправляли, т. е. на нижнем конце ее, который должен был падать
на тело, раздвигали прутья так, чтобы каждый по возможности отделялся от
другого, чтобы всякий, так сказать, самостоятельно действовал, не ослабляя удара
своего соседа. Связывать надобно было крепко, чтоб при самом сильном размахе ни
один прут не отделялся от пучка, иначе с дневальным могла случиться неприятность
за небрежность.

После звонка, возвещавшего начало класса, дневальный отправлялся к учителю с
докладом о том, приносил иногда оттуда какие-либо книги, нужные для учителя во
время класса, или ученические тетради, бывшие на рассмотрении у учителя. Иногда
в экстренном каком-либо случае получал приказ приготовить как можно лучше и
побольше розог, - ну тогда, бывало, у всех мурашки бегают по телу. Далее он
обязывался, когда это было удобно, но, разумеется, до прихода учителя, вымести
класс. Ни щеток, ни метел, ни веников казенных у нас не полагалось. Поэтому наши
дневальные иногда брали какой-либо веник у своей хозяйки и им подметали класс,
т. е. сор с незанятых учебными столами мест сметали под них, отчего у нас под
лавками иногда накапливалась не только пыль, а груды песку, обломков розог и пр.
За недостатком веника отправлял его обязанность кушак или полы платья ученика;
некоторые даже снимали с себя тулуп, халат или сибирку и ими выметали класс.
Впрочем, у нас на зиму не редко запасались нами же самими голики или метлы, из
длинных березовых прутьев, которые вместе с тем служили материалом и для розог.
Наконец дневальные же обязывались в зимнее время не только истопить печь в
классе, но и нарубить дров для этого. Начальство и здесь не давало ни топора, ни
кочерги; мы их приносили с квартир. Занятый столь многими обязанностями
дневальный должен был получать за то какое-либо вознаграждение. Оно почти везде
состояло в том, что он уже не прочитывал урока пред авдитором, отличался в
нотате только дневальным, во многих местах стоял или сидел поближе к двери или к
тому месту, где хранились розги и производились экзекуции, чтобы тотчас по
востребованию быть наготове. Там, где дневальный исправлял должность экзекутора,
ученики, ожидавшие, что их в тот день высекут, старались задабривать его и
упрашивали, чтобы он был поснисходительнее к ним.

Выше классических старших и авдиторов была, кроме учителей, еще очень важная
начальственная особа для всего училища, именно старший высшего отделения. Он был
старшим не только своего класса, но и всего училища, - нечто вроде помощника
инспектора. Он имел право входить в каждый класс в отсутствие учителя и
принимать меры к прекращению беспорядков, т. е. оттаскать за волосы, надавать
пощечин, подзатыльников и пр. или донести смотрителю и инспектору; смотрел,
чтобы все мы ходили в церковь в воскресенье и праздничные дни к заутрене и
обедне и вели там себя благоговейно; был нашим предводителем и командиром,
когда мы отправлялись за травами, о чем будет сказано в другой главе, и пр. и
пр.; повторю опять - чем-то вроде помощника инспектора, хотя в случае
неисправности секли его так же, как и прочих, едва ли даже не больнее.

Высшее наше начальство - учителя в приходском нашем училище - сосредоточивалось
в одном лице, соборном священнике Михаиле Яковлевиче Миртове. Ростом он был
чрезвычайно мал, разве вершком более двух аршин; не зная слова: карлик, мы его
звали капсюком. Это был почти тип учителей духовных училищ того времени. О
разъяснении уроков он почти вовсе не заботился. Лекции его по русской грамматике
и катехизису ограничивались только словами: выучить от такого-то до такого-то
слова, или выучить еще два стиха, два-три примера, остальную полстраницу и т. п.
Я решительно не помню, чтобы он когда-нибудь хоть что-нибудь по этим предметам
изъяснял. Если дело касалось арифметики, то он обыкновенно спрашивал: - Не знает
ли кто вперед? И если кто-либо отвечал: я знаю, то Михаил Яковлевич заставлял
его на доске делать один или два примера, помещенные в арифметике Куминского. Но
так как импровизированный математик подвергался опасности быть высеченным, если
плохо делал задачку, то и охотников временно принимать      на себя эту должность
было немного. И потому Михаил Яковлевич большую часть арифметических лекций
ограничивал словами: выучите правило, напр. умножения, и о том, как делать
умножение, спросите низшеклассных или высшеклассных. Когда он приказывал нам
делать грамматические разборы, то и тут рассматривал он только одну или две
тетрадки, - разумеется старшего или авдиторов, и потом уже им поручал находить
ошибки в прочих разборах. Но относительно обучения нотному пению и письму Михаил
Яковлевич отступал от описанных педагогических приемов, может быть, потому что
он хорошо знал церковное пение и писал очень хорошим почерком. Каждый урок из
нотного пения он в классе наперед пропевал один или вместе с нами. Тетрадки же
наши с чистописанием рассматривал сам все без исключения, давал рекомендацию,
исправлял иные буквы, назначал, сколько страниц нужно было написать к следующему
классу, означая это написанными словами: к N числу, потом починивал иногда перья
тем, которые говорили, что они не могут их починивать, и вместо прописей,
которых у нас не было, давал каждому из нас список, т. е. им самим исписанную
страницу, которая должна была служить образчиком. Наконец иногда заставлял
мальчика писать при себе и даже водил его рукою; только это было для нас скорее
вредно, нежели полезно; мы так боялись Михаила Яковлевича, что когда он
заставлял нас при себе писать, то у нас дрожали руки и мы не только дурно
писали, но и препятствовали ему хорошо водить нашу руку; часто этот
педагогический опыт оканчивался таскою, оплеухою, или розгою за непонятливость.

Исправительные меры в Касимовском училище были те же самые, какие в то время
употреблялись в низшей и высшей степени во всех почти училищах, с некоторыми
разве отступлениями. Самою слабою исправительною мерою, даже не наказанием,
считалось, если учитель подерет за волосы или за ухо, употребляя для этого
только большой и указательный палец своей руки. Михаил Яковлевич особенно любил
драть, или щипать нас за волосы. Довольно щедр он был на оплеухи, подзатыльники
и вообще удары в голову: они нам казались почувствительнее пощечин, которые
нарумянивали наши лица лучше всяких косметических средств. Бывали по временам
таски или трепки, когда г. педагог, взявши всеми пальцами одной или обеих рук за
волосы, сообщал голове нашей разностороннее движение, которое иногда
передавалось всему телу, так что наказываемый не устаивал на ногах и все его
тело, касаясь пола только пальцами ног, переносилось из одной стороны в другую;
в этом случае, при особенном усердии наказывающего, иногда бывало закружится
голова и потеряется сознание. Но странно, что и на такие даже таски, когда не
досчитывалось на голове много волос, мы смотрели не очень серьезно, и ставили их
ниже многих других наказаний, вероятно потому, что они скоро оканчивались и не
требовали никаких подготовлений.
Наверх
 
Беляков
ReadOnly
+++
Вне Форума



Сообщений: 184
Пол: male

МИЭМ
Re: Система воспитания русского православного духовенства
Ответ #2 - 16.08.2017 :: 01:12:54
 

К настоящим наказаниям принадлежало, по нашему мнению, стояние столбом или на
коленах как на своем месте, так и на середине (так называли мы место, не занятое
учебными столами), или у печки, у дыры. Эта мера была у нас в самом обширном
употреблении; редкий класс не стояло столбом или на коленах несколько учеников;
дело доходило иногда до пятой части и более; хоть и очень редко, а ставимы были
и все. Стоя на месте, можно было опереться на стол, наклониться и положить руки
на скамью. Но на средине другое уже дело. Там надобно было стоять и на ногах, и
на коленах прямо, чуть ли не в вытяжку; а если кто, стоя на коленах,
присаживался на свои пятки, и это узнавал учитель, то немедленно доставалось той
части тела, которая, забыв училищную дисциплину, опускалась и касалась пяток. На
средине, обыкновенно ближе к двери, иногда набиралось так много народу, что
вошедшему не легко было пробраться сквозь стоящих и, как мы говорили, сидящих на
коленах. Кроме виновных, которые туда посланы были самим учителем, тут стояли
все, явившиеся в первый раз после болезни, после какой-либо отлучки вон из
училища, напр. даже в церковь во время именин своих и пр.; все должны были
стоять и ждать, пока учитель или сам собою, или по докладу старшего не
догадается спросить: что ты стоишь? и, получив удовлетворительный ответ, не
позволит сесть на место. От этого иногда приходилось быть высеченным, как мы
выражались, понапрасну. К стоящим на средине Михаил Яковлевич был строже, нежели
к сидящим на своих местах; последних ставил столбом или на колени за такой
проступок, за который первых непременно сек. И вот частенько только что за
выздоровевшим, или возвратившимся из дома, или пришедшим именинником замечалась
какая-либо неисправность и проступок. Учитель, полагая, что виновный уже за
что-то в наказание стоит на средине, тотчас приказывает его высечь; разумеется,
это живо исполняется. По робости и застенчивости многие боялись, по поговорке, и
рот разинуть, ложились и терпели; но зато другие посмелее, особенно старший и
авдиторы, докладывали учителю:

Ведь он стоит там по такой-то причине; - и действительно большею частью
наказание розгами заменялось чем-то другим. Замечательно, что выздоровевшего
больного сейчас же выручали из беды; но об имениннике и приехавшем из дома мало
заботились. Всем очень нравилось, если именинника высекут. Это считалось
предзнаменованием, что его целый год часто, пречасто станут сечь.

- Вот-те именинник! С именинами поздравляем, - говорят бывало наказанному по
выходе учителя. О причине, почему всем нравилось, когда секли только что
приехавшего из дома, будущие мои читатели едва ли догадаются. Вследствие
какого-то дикого настроения ученикам особенно приятно было, когда подвергался
розгам давно не сеченный, у которого никаких нет рубцов и других багровых или
синих знаков на известной части тела; все, кому можно было видеть, с каким
отвратительным злорадством смотрели, как на обнаженное, совершенно чистое, белое
или слегка зарумяненное тело падала лоза и рисовала на нем красные и синие
рубцы, а экзекутор, бывало, с удовольствием говаривал:

- Ух как любо было сечь его; ни пятнышка не было, ну уж я зато разрисовал ему!

Потом еще нравилось, когда наказываемый одет был в чистое белье, которое
ручалось почти всегда за то, что тело вымыто хорошо. При таком диком и
отвратительном настроении, что же удивительного, если нравилось, чтобы высекли
только что возвратившегося из дома? Ведь его, разумеется, при отправлении в
дорогу, мать вымыла отлично в бане, надела на него лучшую рубаху и подштанники;
- ведь верно его дома и не секли. Ну как же не порадоваться, что такого
нежоночку тотчас сравняют с прочими, у которых и белье зачернилось, и известную
часть тела поразрисовали? По тем же самым побуждениям весьма нравилось, когда
приходилось сечь того, кто был в бане в тот же самый день. Неприятно даже
вспоминать, что когда бывало доложат учителю о том, что высеченный есть
именинник, или только что возвратился из отцовского дома, то все обыкновенно
принимались смеяться; сам учитель улыбался и потом прибавлял:

- Ну, ничего, пройдет, зачту когда-нибудь тебе это после.

Кроме того, по забывчивости или намеренно, учитель продерживал иных на коленах
на средине не только целый класс, или день, а неделю, даже месяц. И так как
становились на колени не со времени прихода учителя, а с самого начала класса,
тотчас после звонка, - за чем строго следил старший, то почти всякий ужасно
утомлялся к концу класса; а от несколько дневного, недельного, особенно
месячного стоянья на коленах протиралось белье и появлялись синяки, тем более,
что иногда требовалось из-под колен даже полы платья вынуть. Тут уже, по моему
мнению, лучше бы высечь, нежели держать на коленах; впрочем, иногда и секли, но
все-таки оставляли на коленах, но у других учителей было уже принято, чтобы
высеченный, если он до того стоял столбом, или на коленах, уже садился на свое
место. Не было ли тут адского расчета, чтобы наказанный сидел на той части, на
которой, может быть, от последствий сеченья трудно сидеть прямо? Пожалуй,
возможно.

Было у нас еще наказание, которое можно назвать специальным, потому что ему
подвергали почто только за проступки по части письменности. Оно называлось
палями (именительный падеж единственного числа - паля). Для этого брали не
широкую дощечку в 1/2 или 3/4 аршина длины; на одном конце выделывали круг в
вершок в диаметре, так чтобы одна поверхность имела небольшую выпуклость;
остальная часть дощечки обделывалась в виде рукоятки. Когда нужно было дать палю
ученику, то он вытягивал свою которую либо руку ладонью вверх, а учитель,
держась за конец черенка, с большею или меньшею силою ударял выпуклостью кружка
в средину ладони; самый удар назывался тоже палею. Но у нас вместо пали
употреблялась толстая, широкая и довольно длинная линейка; Михаил Яковлевич брал
один конец ее в свою руку, а другим с полного размаха ударял по пальцам и ладони
руки. Педагог наказывал палями преимущественно в том случае, когда был дурно
написан заданный урок по части чистописания; он, вероятно, полагал, что так как
для письма употребляется правая рука, то ее и надобно наказывать за
неисправности по этой части; впрочем; позволялось нам подставлять и левую руку
под линейку, когда давал не один удар. Да и действительно более двух ударов
кряду вынести почти было невозможно, но их иногда отпускалось по три и по
четыре; от большого количества паль на ладони и пальцах появлялась такая
опухоль, что уже вовсе нельзя было ничего писать. Если мальчик, по чувству
инстинктивного самосохранения, особенно при втором и так далее ударе, отстранял
свою руку и таким образом размах пропадал даром, то приказывалось вновь
подставить руку, и если и после того она отодвигалась, то уже приходилось
отплачивать за то другой части тела под розгою. Употреблялись нами и другие
средства для ослабления силы удара. Между нами было убеждение и, кажется,
основательное, что сильно разгоряченная ладонь бывает не так чувствительна к
ударам; поэтому мы, ожидая палю, старались натирать ладонь свою об одежду,
особенно суконную. Иногда поддерживали правую руку левою (что не запрещалось);
мы пред самым ударом старались на начало кисти надвигать кончик рукава: чрез это
удар ослаблялся. Но увы! за тот и другой маневр, если они были подмечены,
наказание увеличивалось или заменялось другим, более чувствительным.

Но самым грозным для нас наказанием были, разумеется, розги, на которые Михаил
Яковлевич был весьма щедр. Печальная процедура начиналась обыкновенно словом:
лозу, которое произносилось г. педагогом. Разумеется, у тех, которые тотчас же
после этого должны были подвергнуться наказанию, или, по своим расчетам, ожидали
его в течение того же класса, голова печально опускалась вниз и появлялись
иногда заранее слезы; прочие же ученики не только были спокойны, но даже как
будто довольны предстоящею сценою. Едва только произносилось слово: лозу, как
тишина в классе нарушалась, показывалось какое-то воодушевление; сидящие на
скамье к средине класса поворачивались назад, сидящие на лавке приподнимались с
мест, чтобы видеть наказание во всех подробностях. Но последним редко удавалось
это; и потому они завидовали первым, которые любили даже похвалиться своею
привилегиею...

- Нам все прекрасно видно, - говаривали они, - не то что вам.

Если виновный сидел на месте, то ему давали самый свободный выход. Если он
медлил отправляться на лобное место, то ему говорили:

- Ступай, ступай, что же ты нейдешь? - а то и подталкивали его.

Для экзекуции требовалось не менее трех человек, один сек, а двое держали, но
число это увеличивалось, когда секли, как мы выражались, в две лозы, и
наказываемого не надеялись удержать двое; тут иногда требовалось 6 - 7 человек;
двое секли, двое держали за ноги, двое за руки, один опускался над головою.
Должность экзекутора собственно лежала, как я уже сказал, на дневальном, но
слабосильные не только от нее увольнялись, а даже и не были к ней допускаемы. Но
затем много было аматеров сечения, которые бирали лозу в руки не в свое только
дневальство, даже вступая в спор друг с другом и с дневальным. Кроме того, было
несколько уже, так сказать, экспертов-экзекуторов, которые вызывались самим
Михаилом Яковлевичем, когда ему хотелось высечь кого-нибудь особенно больно. У
нас в приходском училище к таким молодцам принадлежали Евсей Петров, брат мой
Ваня и особенно Иван Смирнов, которого мы звали палачом и чрезвычайно боялись.
Обязанность держать наказываемого ни на кого не возлагалась исключительно, но
исполнять ее было слишком много охотников или лучше соперников; вместо двух
являлся к услугам хоть целый десяток. Если держали только двое, то человека
три-четыре стояли тут же наготове, чтобы помочь тем в случае надобности; даже
присаживались на пол у головы и ног; и если наказываемый начинал вырываться из
рук держателей, тотчас оказывалось последним пособие.
Наверх
 
Беляков
ReadOnly
+++
Вне Форума



Сообщений: 184
Пол: male

МИЭМ
Re: Система воспитания русского православного духовенства
Ответ #3 - 16.08.2017 :: 01:13:27
 

При таком усердии неудивительно, что осужденному не удавалось на средине сделать
3 - 4 шага, как уже являлось около него требуемое количество исполнителей
наказания. Если он шел медленно, или решался на какое-либо сопротивление, или
старался испросить прощение, то его подхватывали под руки, подталкивали сзади,
наклоняли за голову, даже валяли подножку, и не проходило 5 - 10 секунд, как он
уже лежал растянутый на полу; один держатель сидел у него на голове, а другой на
ногах. Тогда с быстротою начинали обнажать ту часть тела, которая в детях должна
отвечать за все шалости головы, и рук, и ног, сама в них нисколько не участвуя;
шутники, разумеется, уже не дети, ее называли педагогическою частью тела.
Сидевший на ногах откидывал подол платья и рубахи сидевшему на голове, и тотчас
же снимал инекспрессибли, как выражаются англичанки; сидевший над головою
заворачивал платье и рубаху на спину; им помогал и экзекутор, которого мы звали
секутором. Иной, ожидая наказания, затягивал инекспрессибли так крепко, что
снять их становилось трудно, или даже невозможно; тогда принимались за работу и
оба держателя, и секутор; кто хватался за них снизу, кто сверху, кто с боков, а
если усилие не удавались, то пускали в ход ножичек. Во всяком случае
педагогическая часть тела обнажалась, но не одна. Чтобы вся лоза или часть ее, с
намерения или без намерения секутора, не попала на платье или белье, то
инекспрессибли спускались до колен, а платье и рубаха поднимались почти до пояса
как снизу, так и сверху; таким образом у виновного пробегала дрожь по телу не
только от ожидаемого наказания, но и от того, что значительная часть его тела от
колен до пупа, а иногда и груди, касалась холодного пола. После того держатели
брали меры, чтобы наказываемый не вывернулся у них; сидевший на ногах упирался
обеими руками в колена наказываемому, а своими коленами сжимал лапы ног, или
даже придавливал их сверху. Сидевший на голове руками упирался в спину, а ногами
плотно сжимал плечи. В экстренных случаях двое держали ноги, разделяя их, так
сказать, по одной, и каждый доставшуюся ему часть придавдивал к полу коленами и
руками сбоку; другие двое растягивали руки крестом и на них также усаживались,
как те на ногах; пятый иногда у головы становился на колени, положив ее между
ими, а руками упирался в плечи или спину наказываемого, и особенно заботясь о
том, чтобы платье и рубаха не спустились и не прикрывали тех частей, на которые
падала лоза; тут не было возможности не только вывернуться, но и повернуться,
даже пошевельнуться какой-нибудь частью тела; только голове давали небольшой
простор для удобства при дыхании.

Когда все приготовления оканчивались, то для начинания экзекуции нужно было еще
дожидаться особенного знака, который выражался Михаилом Яковлевичем или киванием
головы, или словом: ну. Но еще прежде этого расположенный, как мы говорили, на
полу имел уже удовольствие ощущать прикосновение лозы. Секутор, в ожидании
приказа начать свою работу, примеривался, так сказать, к ней, клал лозу на
обнаженную часть тела; и если был зол на лежавшего, то водил легонько ею по
телу, - это называлось у нас пощекотать. Конечно, такое щекотанье не производило
боли, но, между тем, от него пробегала бывало невольная дрожь по всему телу и
замирало сердце. Томление это большею частью быстро сменялось другим уже
физически болезненным чувством от лозы, но нередко продолжалось не мало времени,
даже долго. Иногда почтенный педагог бывал чем-либо занят за своим столиком,
рассматривал чье-либо письмо, чинил перо, писал список, или кого-либо
допрашивал; поэтому не произносил своего ну, и не кивал головою; тогда совсем
уже приготовленный к сечению, с лежавшею уже на его обнаженном теле лозою, лежи
и ощущай, как эта лоза щекочет его. Иногда, как виновный уже совсем был
приготовлен и оставалось сказать ну, или кивнуть головою, вдруг кто-нибудь
вызывал Михаила Яковлевича в сени. Если, отворивши дверь, Михаил Яковлевич при
взгляде на посетителя догадывался, что ему придется не мало времени с ним
потолковать, то, обратившись, говаривал: пустите пока. - Пускали, но, так
сказать, наполовину; лоза снималась с тела, держатели слезали с ног и плеч, но
присаживались на полу же; виновный вставал тоже, но не смел надеть подштанников,
ни опустить рубахи и платья, а садился тоже на пол голым своим телом. Платье и
рубаха иногда сами собою опускались; но держатель у головы почти всегда старался
предотвратить это или запустивши часть подола рубахи за галстук виновного, или
даже поддерживая ее своею рукою; а если виновный был нелюбимым человеком,
поповским сыном или баричем (ниже объясним это слово), то платье и рубаха
заворачивались даже на голову и нередко закрывали ее; - это называлось надеть
чепчик, или шапку, или клобук монашенки. Иногда ж Михаил Яковлевич уходил за
дверь, не приказывая пустить; хорошо, если он скоро возвращался, тогда томиться
еще не долго было. Но иногда он заговаривался несколько минут, даже более
четверти часа; и просто только лежать совсем приготовленным к сечению не очень
было приятно, но тут еще являлись разные аксессуары. Если лежавший был поповский
сын, барич, или не любим старшим, секутором и держателями, то начинались
шуточки. Секутор учащал щекотанье, или поднимая и опуская лозу; как бы примерно
сек, только без боли; держателям тоже не хотелось оставаться без дела;
поглаживали по обнаженным частям руками, легонько пощипывали их, даже, гадко
сказать, плевали на них и потом размазывали слюну; - это называлось наводить
лоск; посмелее же держатель легонько похлопывал ладонью по обнаженному мягкому
телу, или натирал их рукою, - это называлось порумянить ж..у; много делали и
других глупостей; публика, разумеется, хихикала, смотря на эти гадости. Но вот
дверь вновь отворяется, входит Михаил Яковлевич; заметив, что виновный во все
время лежал на полу, он с улыбкой приговаривал:

- А, лежал все, - отдохнул, - ну-ка за дело.

Если же мальчик сидел на полу, то держатели торопливо клали и растягивали его на
полу.

Когда, так или иначе, скоро или медленно, наконец произносилось ну, или кивала
голова, - то лоза быстро упадала на тело. Секутору, даже если бы он желал щадить
наказываемого, опасно было делать это. Михаил Яковлевич редко не следил своими
глазами за экзекуцией, иногда подходил к лежавшему на полу, или усаживался
вблизи него на скамье. Притом и без того сейчас бы сделалось ему известным, если
бы секутор ударил не сильно, или лоза или даже кончик ее коснулись платья или
пола; из желания отличиться кто-нибудь из державших наказываемого или имевших
возможность видеть, куда падает лоза, доложил бы немедленно о том Михаилу
Яковлевичу; кроме того все мы по одному звуку умели уже различать, на платье или
на обнаженное тело падала лоза. Если случалось первое, то начиналось довольно
громкое шептанье: по рубахе, по рубахе ударил. За всякое снисхождение секутор
почти всегда подвергался розгам, которые иногда брал в руки уже сам Михаил
Яковлевич, или приказывал взять заслуженному секутору. таким образом всякий по
чувству самосохранения не мог сечь не больно, и большая часть считала
обязанностью угодить Михаилу Яковлевичу и работала руками с полным усердием. И
потому редкий удар не производил на теле знака, даже издали заметного. Полосы,
производимые ветловыми прутьями, у нас известны были под названием лент, от
березовых прутьев назывались кумачными узорами, отдельные капли крови,
показывавшиеся на теле, красными блестками или звездочками. Были у нас молодцы,
особенно Евсей Петров, которые, наказывая лозою из одного крепкого ветлового
прута, так вели дело, что ленты располагались в порядке параллельно друг другу и
по ним можно было сосчитать число данных ударов, если только их было 10 - 15.
Если б на обнаженном теле наказываемого был веред или чесоточный чирей, то
секутор непременно постарается направить в средину его самый сильный удар и
рассечь его пополам; это считалось молодечеством, а между тем ощущалась боль
ужасная, от которой даже слабый мальчик вырывался из рук держателей, если
наперед не противопоставляли сильного противодействия.

Слишком редко случалось, чтобы наказываемый получал 5 - 6 ударов; это почти не
считалось наказанием.

- Эко великое дело, - говорили так наказанному, - ты не успел лечь и вскрикнуть,
как уже пришлось встать.

Большею частью отпускалось по 10 - 15 ударов; это уже считалось наказанием; тут
нарисовывалось и лент и узоров уже порядочное количество на педагогической
части. Но за важные провинности, как мы говаривали, напр. за нотное пение, за
то, что в записке был кто-либо подчеркнут раз или два, за открытое
неповиновение, за грубость старшему или авдитору, за продолжительное незнание
уроков и пр. и пр., число ударов возвышалось до 20 - 50; тогда уже отдельных
лент и узоров нельзя было отличить друг от друга; все сливалось между собою;
появлялись черные пятна при употреблении ветловых прутьев, а при лозе из
березовых прутьев не только звездочки, но и полоски, ручейки, как мы говаривали,
крови. Но Боже сохрани попасться на важнейших преступлениях, напр. избить
кого-нибудь до крови, хотя бы она пошла только из носу от одного удара, даже не
очень сильного, - или разругать и особенно ударить старшего, или авдитора,
скрываться или убегать от наказания, так что нужно было отыскивать или ловить
бунтовщика и пр., ну тогда уже не жди никакого милосердия; число ударов доходило
до 100 и более; розги не один раз заменялись свежими; секутор не мог давать
более 30 - 40 ударов и уступал место другому; тут вся педагогическая часть с
ближайшими частями поясницы и ног чернели или покрывались кровью, брызги от
которой в большом количестве падали на белье наказываемого и на пол, и даже на
держателей. Такие сечения составляли нечто вроде эпохи в нашей училищной жизни;
об них мы долго говорили и помнили. Но никого при мне в приходском так больно не
высекли, как моего брата Ваню и ученика Карамышева. Близ нашей квартиры был дом
Троицкой попадьи, где квартировало множество семинаристов; мы вместе с ними по
вечерам игрывали за дворами своих квартир. Ваня, как порядочный озорник, однажды
поссорился с Карамышевым и, не надеясь с ним сладить, ударил его по лицу
попавшеюся палкою, отчего на левой щеке показались и долго оставались багровые
полосы. На следующий день Ваня увеличил свою виновность спором со старшим,
шумом, так что его записали в записку и подчеркнули. За все это так высекли, что
у него знаки оставались на теле недели три. Карамышев был сын дьячка, но
чрезвычайно красивый мальчик, кроткий характером и вовсе не забияка, хотя и был
очень силен и росл для своих лет; любил в классе до звонка побегать,
порезвиться, повозиться, как мы говаривали. Однажды, схватившись с одним из
малосильных мальчиков, он без всякого злого намерения, по одной неосторожности,
ударил его лицом об острый край скамейки; от этого сделалась на щеке довольно
глубокая и длинная рана, из которой кровь полилась ручьем, так что на полу
составились даже большие кровавые пятна; их, разумеется, сберегли, как
материальные доказательства преступления. Карамышев перепугался, стал просить и
умаливать обиженного и старшего, клялся всеми святыми, что он сделал это
невзначай, т. е. ненамеренно, неожиданно, хотел было стереть кровавые на полу
пятна, но ему не позволили. Старший приставил к нему караул, и когда он захотел
выйти на двор для нужды, то часовые провожали его, держась за платье. Между тем
Ваня, помня, как его из-за Карамышева высекли, вызвался с кем-то другим сбегать
за лучшими розгами, и вскоре принесли, кажется, три или четыре пучка березовых
самых гибких и жидких прутьев. Ваня, показавши их Карамышеву, говорил:

- Вот теперь попробуй-ка сам, каково лежать под лозами.
Наверх
 
Беляков
ReadOnly
+++
Вне Форума



Сообщений: 184
Пол: male

МИЭМ
Re: Система воспитания русского православного духовенства
Ответ #4 - 16.08.2017 :: 01:13:59
 

Жалко было смотреть на красавца Карамышева, свежего, полного, румяного мальчика,
заливавшегося слезами. Наконец явился и Михаил Яковлевич; ему была подана
записка, в которой было описано преступление Карамышева словами: избил до многой
крови, и потом указано на вещественные доказательства, на лице избитого и на
кровавые пятна на полу. Суд был краток. Прочитав записку, посмотрев на
вещественные доказательства и выслушав словесное объяснение старшего, Михаил
Яковлевич вовсе не обратил внимания на оправдание Карамышева, схватил его за
волосы, дал ему порядочную таску и потом, поваливши на пол, закричал: лозу.
Разумеется и секуторы и держатели были наготове; четыре человека сели на руки и
ноги; обнажили тело до самых колен, а на спине выше пояса; Михаил Яковлевич сел
вблизи на скамье и дал знак. Ваня был первым секутором; за ним следовал другой,
третий (Петров и Смирнов); тут действительно на Карамышеве исполнилось Моисеево
законодательство: кровь за кровь; мне очень было жалко его, как моего приятеля.

Михаил Яковлевич при экзекуции никогда наперед не назначал числа ударов, кроме
тех, впрочем весьма редких, случаев, когда он за недосугом поручал ее исполнить
старшему. Обыкновенно же наблюдая сам за действием розог, Михаил Яковлевич
останавливал сечение словом: будет. Тогда секутор, иногда остановленный уже на
полуразмахе, оборачивался и относил лозу на место; держатели вставали и отрясали
приставшую к их платью пыль с пола; приподнимался медленно, или быстро вставал
наказанный. Если наказание было не сильно, не отшибало, как мы говаривали,
памяти, то он отправлялся на место, приводя в надлежащий порядок свое платье,
продолжая плакать, а иногда всхлипывать, или утирая свои слезы; а потом минут
через десять уже старался сам посмотреть, как на том же месте, где он сейчас был
растянут на полу, другого секли. Но часто наказание отшибало память у
наказанного; тогда он, приподнявшись, в полузабытьи, шел к небольшим свободным
частям лавок около двери и печки, становился коленами на пол, и положив руки на
лавку, а на них и голову, долго еще тут плакал и собирался с силами. Но в этих
случаях происходили сцены, которые, по-видимому, должны бы пробуждать сожаление
и неприятное чувство, а между тем всегда производили общий смех. Обеспамятевший
от боли мальчик, вставши с лобного места, забывал надеть на себя инекспрессибли;
беда бы еще небольшая; но летом мы ходили без обуви; поэтому инекспрессибли, и
без того уже снятые до колен, совершенно спадали с ног, когда наказанный делал
несколько шагов, или запутывали его ноги, а иногда, оставшись на одной только
ноге, тащились за ним. К этому нередко присоединялось новое обстоятельство;
подол платья заворачивался на плечи наказываемого; в экстренных же случаях подол
рубахи запускался за галстук, чтобы чрез это ни рубаха, ни платье, во время
сечения, от сильных движений наказываемого не спускались на те части тела,
которые должны быть обнаженными. В таких-то случаях, если обеспамятевший
наказанный не поправлял своего платья, то зад его, начиная с пояса до колен,
оставался обнаженным, как во время сечения; присоедините сюда, когда на
босоногом спадали совсем или до пяток инекспрессибли. В этом безобразном виде
бедняга приседал на лавке у двери, оставляя обнаженною большую часть своего
тела. Иногда же останавливался сам собою или услышав крик: подними портки,
спусти рубаху; но рубаха, задетая за галстук, не вдруг слушалась его,
инекспрессибли иногда совсем свалились и спутались уж; надобно было наклониться
за ними и расправить их, а тут еще оставалась не опущенная рубаха. И поверьте,
почти всегда поднимался в таких случаях общий хохот; редко кто-либо помогал
несчастному привести все в порядок, а иногда у лавки он долго оставался в таком
отвратительном положении; и разве по приказанию Михаила Яковлевича кто-нибудь
спускал его платье с плеч. Слишком же жестоко наказанный не доходил до лавки, а
ложился у печки на полу и по получасу и часу оставался в этом положении,
отдыхая, как выражались, после бани.

В Касимовском училище лоза прикладывалась только к педагогической части тела. Но
во многих духовных училищах она заменяла иногда пали. Учитель, скучая довольно
продолжительною подготовкою к сечению, или полагая, что из-за 5 - 10 ударов
незачем класть виновного на пол, обнажать его и проч., приказывал ему вытянуть
руку и ладонь, как это делалось для пали, или даже всю часть руки до самого
локтя; и потом или сам учитель, или дневальный и секутор отпускали несколько
ударов по ладони, или по всей руке до локтя. Боль, особенно в последнем случае,
была также сильна, как и при сечении, но ученики соглашались лучше ее
выдерживать, нежели сечение, потому что число ударов было не более 5 - 10, для
розги брался только один ветловый прут, при наказании никто не держал, не
обнажалось таких частей, которые из приличия всегда закрываются, а после
наказания все живо поправлялось, а иногда и нечего было поправлять; наказанье
это даже и не называлось сеченьем.

Чтобы уже составить полное понятие о педагогической деятельности Михаила
Яковлевича и едва ли не большей части тогдашних учителей духовных училищ, с
некоторыми, разумеется, изменениями, опишу наш учебный день. Относительно
Михаила Яковлевича учебные дни разделялись на два рода: когда он служил, или не
служил поздней обедни. В первом случае он приходил поранее, но не надолго, а
потом отправлялся в собор для совершения литургии, а нам приказывал заняться
чтением. Занятие это состояло в том, что каждый из нас приносил с собою
какую-либо книгу, большею частью напечатанную церковными буквами, и читал ее.
Чтобы какой-нибудь молодец не водил по строкам книг глазами, а сам мысленно
летал за облаками, нам приказывалось читать вслух и громко, а старший, стоя на
месте, или похаживая по классу, зорко смотрел, не остановился ли кто, не сидит
ли кто-нибудь не читая; впрочем, разве редкий сосед, заметив то же самое, не
доложит старшему: "а вот такой-то вовсе не читает". Виновный тотчас вносился в
записку, в которой за именами и фамилиями виновных следовали слова: сии ученики
не читали. В обоих классах приходского училища бывало в один год до 40, а в
другой до 55 - 60 человек; поэтому можно представить весь шум, который мы
производили, читая все вместе, при том громко; в летнее время при открытых
оконных рамах шум этот разносился далеко по целой площади и соседним с нею
улицам. Если же Михаил Яковлевич не служил обедни, то приходил попозже, почти к
концу девятого часу; звонок был обыкновенно в восемь часов.

Когда он входил в класс, то все мы, разумеется, вставали со своих мест; старший
читал вслух молитву: Царю Небесный, и мы кивали своими головами и крестились;
потом мы кланялись Михаилу Яковлевичу, который почти никогда не отвечал нам
никаким приветствием. Положив трость на лавку, а шапку или шляпу на столик, он
приказывал нам садиться, подходил к старшему и брал у него нотату и записку,
если кто-нибудь был виновен в чем-либо, кроме незнания урока. Сначала
рассматривалась записка, и внесенные в нее почти всегда тотчас же вызывались на
средину к столу. Шумевший или шумач, как мы говаривали, если оказывался знающим
урок, не был подчеркнут и не стоял уже на коленах, или столбом, осуждался на
которое либо из этих наказаний, или на лишение обеда; в противном случае
оставался у столика в ожидании более чувствительного наказания. Не читавшие
чтения почти всегда осуждались под розги. Если при рассмотрении нотаты
оказывался кто-либо еранс или нонтот, то его ставили на колена на месте или у
печки, смотря по тому, в первый или во второй и пр. раз он был так записан;
нессиенс же и особенно нонресценс большею частью осуждался на сечение или
лишался обеда. Таким образом виновные один за другим поднимались со своих мест,
и если Михаил Яковлевич, выслушав ответ на вопрос: почему ты не знаешь урока,
или не слушался - не приказывал садиться на место, или становиться на колена, то
это было верным признаком того, что неисправного высекут. Когда же наконец
получены объяснения и от незнающих, и от записанных в записке, то произносилось
грозное лозу; стоявшие у столика кучею отправлялись к лобному месту, туда же
один за другим выходили из-за парт те, которые не получили позволения сесть
после своих объяснений. Иной шел молча, другой утирал показавшиеся слезы, тот
говорил: простите, Михаил Яковлевич, и пр. И вот соберутся все они у двери и
печки нередко в числе 5 - 15 человек, обратившись к образу, и смотрят, как
одного из них положили, раздели и секут уже. С этим покончили, держатели в таком
случае не встают с полу, а присаживаются на нем на коленах и ждут, когда другой
между ними растянется, садятся на него, раздевают, а секутор отсчитывает один за
другим удары. Заметив, что лоза уже сделалась плоховатая, он берет новую. Таким
образом сначала около получаса у нас проходило в допросах виновным и в сечении
их; только и слышны были умаливанья, писк, визг, крик, свист розги, слова:
ей-Богу не буду, помилуйте, буду стараться, не стану лениться, ой, ой, ой,
больно, ей-Богу больно и пр. Но иногда расправа длилась гораздо более часа,
напр. в том случае, когда она отдельно производилась над каждым, и особенно
когда незнающие доказывали, что они знают, что их записали незнающими напрасно и
пр., Михаил Яковлевич тогда сам принимался слушать. Если действительно ученик
оказывался знающим, то сечение, или другое наказание отлагалось; в противном же
случае усиливалось за то, что осмелился виновный клеветать на авдитора; тут
вместо стояния на коленах приходилось лечь на пол, вместо 5 - 10 получить 20 и
более самых горячих ударов. По окончании расправы, начавшейся по случаю
рассмотрения нотаты и записки, Михаил Яковлевич принимался слушать знающих; -
прочел, - дело сходило благополучно; а если не прочел, то и ему и авдитору
доставалось. Много времени тратилось на арифметику. Судя по тому, как она у нас
преподавалась, можно уже ожидать, что ученики долго не могли усвоить себе уменья
хоть механически разрешать арифметические задачи. Иногда одну задачу делали час
и более несколько человек и все-таки не могли ее кончить. Чтобы писать на доске
цифры, мы становились на лавку; Михаил Яковлевич бывало стоит тоже тут, кричит,
бранится, называет лентяем, мерзавцем, пощиплет за ухо, за волосы, даст
подзатыльник, потом заставит прочитать правило, - его часто прочитывает мальчик
слово в слово, как нельзя тверже, и все-таки задачка вперед не подвигается,
тогда раздается грозное: лозу; иногда в азарте сам Михаил Яковлевич стащит
виновного с лавки, задаст ему трепку и отдаст в руки держателям и секутору.
Ступает на лавку новый математик, - и его тоже под лозу. Особенно же арифметика
страшна была для тех, которые почему либо стояли у двери, потому что их более
всего Михаил Яковлевич заставлял делать задачки и сек за неудовлетворительное
решение их. Наконец дотягивали дело до 12 часов, бил звонок, надобно было
выходить из класса; читали: Достойно есть, но тут иногда старший, авдитор, или
даже какой-нибудь плебей, заметив, что кто-либо из заслуживших наказание еще не
наказан, говорил:

- Михаил Яковлевич! Что же делать с таким-то, или таким-то; они не знают урока;
не оставить ли их без обеда?

Резолюция почти всегда была: ну, без обеда.
Наверх
 
Беляков
ReadOnly
+++
Вне Форума



Сообщений: 184
Пол: male

МИЭМ
Re: Система воспитания русского православного духовенства
Ответ #5 - 16.08.2017 :: 01:15:11
 

В послеобеденные классы Михаил Яковлевич почти только и занимался письмами,
т. е. рассматриванием наших тетрадок, в которых мы, по его приказанию, писали к
этому классу одну или две страницы, да еще решением участи тех, которые, будучи
оставлены без обеда, все-таки не выучили урока; их в таком случае уже большею
частью секли. Чистописание и нотное пение, как я уже сказал, были любимыми
предметами Михаила Яковлевича; поэтому за них он взыскивал гораздо строже,
нежели за прочие учебные предметы. Чтоб кто-нибудь не ускользнул от осмотра его
тетради, обыкновенно подходили вереницею к учительскому столику, в том именно
порядке, в каком сидели по лавкам и скамьям; тут и стоявшие у двери и печки
сходили с своих мест и вступали в ряд. Каждый по очереди с поклоном подавал
тетрадку Михаилу Яковлевичу, который, нашедши письмо удовлетворительным, отдавал
в руки или молча, или с словами и даже надписью: не худо, хорошо и пр., а если
письмо находил дурным, то брал в руку линейку и давал одну или несколько паль.
За письмо редко секли кого-нибудь из нас; но если кто терял свой список, или не
написывал назначенного числа страниц, то непременно розги. Не желая исписать
данное число страниц, мы прибегали к следующему плутовству. Я уже сказал, что
Михаил Яковлевич отмечал задаваемый урок на белых страницах словами: к числу
такому-то, напр. к 11-му, 13-му и пр. Мы теперь и переправляли 11-е на 17-е,
13-е на 15-е и пр., т. е. письмо было старое, рассмотренное уже за несколько
дней, показывали за вновь написанное, и если была письменная рекомендация, то
смельчаки решались ее выскабливать. Иногда предыдущий месяц шел за последующий.
Но если кто-нибудь был уличаем в этом плутовстве, то наказывался без всякого
милосердия; а между тем все-таки от времени до времени мы решались на эти штуки,
которые частенько сходили с рук. Нотным пением Михаил Яковлевич, как знаток его,
любил заниматься с особенным усердием; несмотря на то, слишком немногие из нас
были искусными певчими, притом преимущественно те, которые выучены были дома
отцами. Приписывая это не своей бестолковой методе, а нашей лени, Михаил
Яковлевич постоянно нас наказывал. Ни одного класса нотного пения, если только
был урок к нему, не проходило без того, чтобы половина или две трети не стояли
на коленах; иногда же из всего класса сидели, как надобно, только 4 - 5 человек,
а все прочее стояло на коленах. Разумеется, не забывались и розги, но им
преимущественно подвергались те ученики, которые по другим предметам оказывали
хорошие успехи, так что третий наш ученик Феофан Смирнов часто наказывался
только почти за одно нотное пение.

Самым страшным днем для нас была суббота. По какому-то древнему обычаю нам к
субботе нужно было приготовить все уроки, выученные нами в течение всей недели;
совокупность их называлась субботивою. Если в каждый день было немалое
количество незнающих, то сколько ж их набиралось, когда нужно было слушаться, по
нашему выражению, из целой субботивы. Тут даже и те, которые знали по частям все
уроки в течении недели, могли оказаться ерансами, или нонтотами. Но такие
получали прощение, разве заставляли их постоять немного столбом. Мог также
надеяться на снисхождение и тот, кто кроме субботивы не знал в течении недели
одного или двух уроков. Но если кто-нибудь в течении недели записан был
незнающим урока не менее 3 - 4 раз, и особенно если за то не был еще высечен, а
только стоял на коленах, то ему почти наверняка грозила лоза, хотя бы даже он и
знал субботиву. Поэтому к субботе приготовлялся богатый запас розог и чуть ни
весь класс проходил в том, что одного за другим выкликали; кто знал все уроки и
субботиву, тому спасибо и похвала. Потом начинался допрос прочим:

- Ты вот сколько не знал уроков, - почему это? - Ну-ка читай.

Читал и получал выговор и другое легкое наказание, или осуждался на сечение.
Виновных иногда набиралось так много, что это самое спасало если не всех, то
многих от розги.

- Эка, сколько вас мерзавцев? - бывало говаривал Михаил Яковлевич.

Но от розги в субботу спасались в таких случаях преимущественно худшие ученики,
которых в течении недели уже секли, притом иногда не один раз, именно за
незнание урока. Но тех, которые не лежали под лозою и значит были исправнее
предыдущих, за субботиву секали. Хоть редко, а случалось в этот день до
половины, даже до двух третей учеников вертелись и кричали под лозою. И мы хотя
поневоле, а действительно исполняли в буквальном смысле начало пятой заповеди из
Моисеева десятисловия, т. е. помнили день субботний. Так как в этот день бывала
большею частью баня на квартирах, то мы друг про друга и про себя говаривали:
ныне было у тебя, или у меня две бани. И действительно иному менее жарко было
даже на банном полке, нежели на полу в классе.
Наверх
 
Переключение на Главную Страницу Страниц: 1
Печать